Николай Васильевич Гоголь

Иное мнение о почтовой станции Подольска у другого не менее знаменитого писателя 23-летнего Николая Гоголя, который в июле 1832 года писал своему другу историку и писателю Михаилу Петровичу Погодину: «Я ехал в самый дождь и самою гадкою дорогой. Приехал в Подольск и переночевал. И теперь свидетель прелестного утра. Ехать бы только нужно, да проклятое слово имеет обыкновение вырываться из уст смотрителей: «Нет лошадей!» Да и невелика была еще «птица» 32- летний автор «Вечеров на хуторе близь Диканьки», в душе которого уже трепетало ставшее знаменитым на весь мир: » И какой русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: «черт побери все!» - его ли душе не любить ее? Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудное? Кажись неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет, - только небо над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны. Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать у бойкого народа ты могла родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи. И не хитрый, кажись, дорожный снаряд, не железным схвачен винтом, а наскоро живьем с одним топором да долотом снарядил и собрал тебя ярославский расторопный мужик. Не в немецких ботфортах ямщик: борода да рукавицы и сидит черт знает на чем; а привстал да замахнулся, да затянул песню - кони вихрем, спицы в колесах смешались в один гладкий круг, только дрогнула дорога да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход - и вон она понеслась, понеслась, понеслась!.. И вон уже видно вдали, как что-то пылит и сверлит воздух.«

Опубликована столь прекрасная и эмоциональная характеристика российской действительности была в заключении первого тома поэмы «Мертвые души» в 1842 году, а актуальна она и поныне.

Подольские дороги

Письмо Н. И. Гоголя из М.П. Погодину из Подольска

141.

М. П. ПОГОДИНУ.

<1832> Июля 8. Подольск, 1-я станция от Москвы.

Вот что называется выполнять свои обещания: я обещал к вам писать по крайней мере из Тулы, а пишу из Подольска. Я ехал в самый дождь и самою гадкою дорогою и приехал в Подольск и переночевал и теперь свидетель прелестного утра. Ехать бы только нужно, но препроклятое слово имеет обыкновение вырываться из уст смотрителей: нет лошадей. Видно, судьба моя ехать всегда в дурную погоду. Впрочем совестливый смотритель объявлял, что у него есть десяток своих лошадей, которых он, по доброте своей (его собственное выражение) готов дать за пятерные прогоны. Но я лучше решился сидеть за Ричардсоновой Кларисою в ожидании лошадей, потому что ежели на пути попадется мне еще десять таких благодетелей человеческого рода, то нечем будет доехать до пристанища. Впрочем присутствия духа у меня довольно: вот скоро уже 12 часов, а мне еще всё люли1 и нипочем. Не знаю, так ли будет после 12-ти. Ну, обнимаю вас еще раз. Может быть, вы не выехали еще в деревню. Эх как весело иметь деревню в 50 верстах! Почему бы правительству не поручить какому-нибудь искусному инженеру укоротить путь, чтобы из 800 верст хотя 700 выбросить, и то бы было хорошо, всё-таки меньше. Но это мечты, которые я себе позволил по § Цензурного устава. Прощайте, мой бесценный Михаил Петрович, брат по душе! Жму вашу руку. Может быть2, это пожатие дошло до вас прежде моего письма. Верно, вы чувствовали, что ваша рука кем-то была стиснута, хотя во сне: это жал ее ваш

Гоголь.

Бессмертные и актуальные цитаты

Только одна половина его была озарена светом, исходившим из окон; видна была еще лужа перед домом, на которую прямо ударял тот же свет. Дождь стучал звучно по деревянной крыше и журчащими ручьями стекал в подставленную бочку. Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла. Уже по одному собачьему лаю, составленному из таких музыкантов, можно было предположить, что деревушка была порядочная; но промокший и озябший герой наш ни о чем не думал, как только о постели. Не успела бричка совершенно остановиться, как он уже соскочил на крыльцо, пошатнулся и чуть не упал.

… А хорошее воспитание, как известно, получается в пансионах. А в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для счастия семейственной жизни, фортепьяно, для составления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов. Впрочем, бывают разные усовершенствования и изменения в мето'дах, особенно в нынешнее время; все это более зависит от благоразумия и способностей самих содержательниц пансиона. В других пансионах бывает таким образом, что прежде фортепьяно, потом французский язык, а там уже хозяйственная часть. А иногда бывает и так, что прежде хозяйственная часть, то есть вязание сюрпризов, потом французский язык, а там уже фортепьяно. Разные бывают мето'ды.

Это заставило его задернуться кожаными занавесками с двумя круглыми окошечками, определенными на рассматривание дорожных видов, и приказать Селифану ехать скорее. Селифан, прерванный тоже на самой середине речи, смекнул, что, точно, не нужно мешкать, вытащил тут же из-под козел какую-то дрянь из серого сукна, надел ее в рукава, схватил в руки вожжи и прикрикнул на свою тройку, которая чуть-чуть переступала ногами, ибо чувствовала приятное расслабление от поучительных речей. Но Селифан никак не мог припомнить, два или три поворота проехал. Сообразив и припоминая несколько дорогу, он догадался, что много было поворотов, которые все пропустил он мимо. Так как русский человек в решительные минуты найдется, что сделать, не вдаваясь в дальние рассуждения, то, поворотивши направо, на первую перекрестную дорогу, прикрикнул он: &quot;Эй вы, други почтенные!&quot; - и пустился вскачь, мало помышляя о том, куда приведет взятая дорога. Н.В.Г. Мёртвые души

… словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было. Дома он говорил очень мало и большею частию размышлял и думал, но о чем он думал, тоже разве богу было известно. Хозяйством нельзя сказать чтобы он занимался, он даже никогда не ездил на поля, хозяйство шло как-то само собою. Когда приказчик говорил: &quot;Хорошо бы, барин, то и то сделать&quot;, - &quot;Да, недурно:, - отвечал он обыкновенно, куря трубку, которую курить сделал привычку, когда еще служил в армии, где считался скромнейшим, деликатнейшим и образованнейшим офицером. &quot;Да, именно недурно&quot;, - повторял он. Когда приходил к нему мужик и, почесавши рукою затылок, говорил: &quot;Барин, позволь отлучиться на работу, по'дать заработать&quot;, - &quot;Ступай&quot;, - говорил он, куря трубку, и ему даже в голову не приходило, что мужик шел пьянствовать. Иногда, глядя с крыльца на двор и на пруд, говорил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома провести подземный ход или чрез пруд выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян. При этом глаза его делались чрезвычайно сладкими и лицо принимало самое довольное выражение; впрочем, все эти прожекты так и оканчивались только одними словами. В его кабинете всегда лежала какая-то книжка, заложенная закладкою на четырнадцатой странице, которую он постоянно читал уже два года. В доме его чего-нибудь вечно недоставало: в гостиной стояла прекрасная мебель, обтянутая щегольской шелковой материей, которая, верно, стоила весьма недешево; но на два кресла ее недостало, и кресла стояли обтянуты просто рогожею; впрочем, хозяин в продолжение нескольких лет всякий раз предостерегал своего гостя словами: &quot;Не садитесь на эти кресла, они еще не готовы&quot;. В иной комнате и вовсе не было мебели, хотя и было говорено в первые дни после женитьбы: &quot;Душенька, нужно будет завтра похлопотать, чтобы в эту комнату хоть на время поставить мебель&quot;. Ввечеру подавался на стол очень щегольской подсвечник из темной бронзы с тремя античными грациями, с перламутным щегольским щитом, и рядом с ним ставился какой-то просто медный инвалид, хромой, свернувшийся на сторону и весь в сале, хотя этого не замечал ни хозяин, ни хозяйка, ни слуги. Жена его… впрочем, они были совершенно довольны друг другом. Несмотря на то что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: &quot;Разинь, душенька, свой ротик, я тебе положу этот кусочек&quot;. Само собою разумеется, что ротик раскрывался при этом случае очень грациозно. Ко дню рождения приготовляемы были сюрпризы: какой-нибудь бисерный чехольчик на зубочистку. И весьма часто, сидя на диване, вдруг, совершенно неизвестно из каких причин, один, оставивши свою трубку, а другая работу, если только она держалась на ту пору в руках, они напечатлевали друг другу такой томный и длинный поцелуй, что в продолжение его можно бы легко выкурить маленькую соломенную сигарку. Словом, они были, то что говорится, счастливы. Конечно, можно бы заметить, что в доме есть много других занятий, кроме продолжительных поцелуев и сюрпризов, и много бы можно сделать разных запросов. Зачем, например, глупо и без толку готовится на кухне? зачем довольно пусто в кладовой? зачем воровка ключница? зачем нечистоплотны и пьяницы слуги? зачем вся дворня спит немилосердым образом и повесничает все остальное время? Но все это предметы низкие, а …

Только одна половина его была озарена светом, исходившим из окон; видна была еще лужа перед домом, на которую прямо ударял тот же свет. Дождь стучал звучно по деревянной крыше и журчащими ручьями стекал в подставленную бочку. Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла. Уже по одному собачьему лаю, составленному из таких музыкантов, можно было предположить, что деревушка была порядочная; но промокший и озябший герой наш ни о чем не думал, как только о постели. Не успела бричка совершенно остановиться, как он уже соскочил на крыльцо, пошатнулся и чуть не упал.

Но автор весьма совестится занимать так долго читателей людьми низкого класса, зная по опыту, как неохотно они знакомятся с низкими сословиями. Таков уже русский человек: страсть сильная зазнаться с тем, который бы хотя одним чином был его повыше, и шапочное знакомство с графом или князем для него лучше всяких тесных дружеских отношений. Автор даже опасается за своего героя, который только коллежский советник. Надворные советники, может быть, и познакомятся с ним, но те, которые подобрались уже к чинам генеральским, те, бог весть, может быть, даже бросят один из тех презрительных взглядов, которые бросаются гордо человеком на все, что ни пресмыкается у ног его, или, что еще хуже, может быть, пройдут убийственным для автора невниманием. Но как ни прискорбно то и другое, а все, однако ж, нужно возвратиться к герою.

… Дом господский стоял одиночкой на юру, то есть на возвышении, открытом всем ветрам, какие только вздумается подуть; покатость горы, на которой он стоял, была одета подстриженным дерном. На ней были разбросаны по-английски две-три клумбы с кустами сиреней и желтых акаций; пять-шесть берез небольшими купами кое-где возносили свои мелколистные жиденькие вершины. Под двумя из них видна была беседка с плоским зеленым куполом, деревянными голубыми колоннами и надписью: «Храм уединенного размышления» пониже пруд, покрытый зеленью, что, впрочем, не в диковинку в аглицких садах русских помещиков. У подошвы этого возвышения, и частию по самому скату, темнели вдоль и поперек серенькие бревенчатые избы, которые герой наш, неизвестно по каким причинам, в ту ж минуту принялся считать и насчитал более двухсот; нигде между ними растущего деревца или какой-нибудь зелени; везде глядело только одно бревно. Вид оживляли две бабы, которые, картинно подобравши платья и подтыкавшись со всех сторон, брели по колени в пруде, влача за два деревянные кляча изорванный бредень, где видны были два запутавшиеся рака и блестела попавшаяся плотва; бабы, казались, были между собою в ссоре и за что-то перебранивались. Поодаль в стороне темнел каким-то скучно-синеватым цветом сосновый лес. Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням. Для пополнения картины не было недостатка в петухе, предвозвестнике переменчивой погоды, который, несмотря на то что голова продолблена была до самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными, как старые рогожки. …

О Гоголе

«Гоголь любил путешествовать и в дороге чувствовал себя лучше, чем сидя на одном месте. Он умел жить в дороге, думать, работать, одновременно и набираясь впечатлений, и отдыхая душой. У него был даже план обьехать все монастыри России, имея в виду, что они располагались в самых красивых и характерных местах. Он хотел собрать в душе своей как бы коллекцию самых красивых пейзажей России. Более того, на основе этих впечатлений он собирался написать географическое сочинение о России, так, «чтобы была слышна связь человека с той почвой, на которой он родился», Обо всем этом Гоголь увлеченно рассказывал на обеде у А. О. Смирновой в присутствии Алексея Константиновича Толстого.

Этот обед состоялся 16 июня в Калуге, Значит, дорога от Москвы до Калуги заняла у путешественников (у Гоголя с Максимовичем) три дня. В первый день они доехали до Подольска, вторую ночь провели в Малоярославце, а третью - в Калуге.

Максимович сообщает (по записи Кулиша «Записки из жизни Гоголя», т. 2, с. 235): «По дороге Гоголь любил заезжать в монастыри и молился в них богу. Особенно понравилась ему Оптина Пустынь на реке Жиздре, за Калугою».

Не доезжая двух верст до Оптиной пустыни, Гоголь сошел с брички, чтобы прийти в монастырь пешком. Был, как знаем, июнь (а по новому стилю так уж и начало июля) - пора самого яркого, летнего цветенья трав.»

Владимир Солоухин «Время собирать камни»

По следам Гоголя

И. Золотоусский

Сын М. С. Щепкина писал: «Мы знали, что Гоголь… приехал в Москву. Это был его первый приезд сюда. Не помню, как-то на обед к отцу собралось человек двадцать пять… дверь в переднюю, для удобства прислуги, отворена настежь. В середине обеда вошел в переднюю новый гость, совершенно нам незнакомый. Пока он медленно раздевался, все мы, в том числе и отец, оставались в недоумении. Гость остановился на пороге в залу и, окинув всех быстрым взглядом, проговорил слова всем известной малороссийской песни:

Ходит гарбуз по городу.

Пытает свого роду:

Ой, чи живы, чи здоровы

Вси родичи гарбузовы?

Недоумение скоро разъяснилось — нашим гостем был Н. В. Гоголь…»

Рассказ сына Щепкина о посещении Гоголем их дома говорит о том, что Гоголь в Москве был в духе, не стеснялся новых знакомств,— слава о его сочинениях обогнала его и открыла ему двери московских домов. «В Москве я заболел,—писал Гоголь из Подольска Н. Я. Прокопо-вичу, школьному приятелю,— и остался, и пробыл полторы недели, в чем, впрочем, и не раскаиваюсь. За все я был награжден».

Зато в Подольске никто не знал Гоголя. Тут начиналась Россия, которая не ведала, что творится в московских и петербургских гостиных, что печатают журналы, кого хвалят в газетах. Даже если б смотритель подольской станции и знал бы, что перед ним автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки», он бы и ухом не повел. Сочинитель-то сочинитель, но чин-то на нем самый малый, а в служебных делах решает чин, а не слава.

Заглянув в подорожную Гоголя, он сказал, как отрезал: «Нет лошадей». Уезжали действительные статские и надворные советники, выпускали вперед коллежских советников и коллежских асессоров, а титулярный очереди.

Еще раз убеждался Гоголь, что на лестнице российской иерархии он покуда еще «нуль» — словечко «нуль» в применении к низшим чинам вскоре начнет мелькать у него в пьесах и повестях. Как раз на пути из Москвы на родину и составится у него в голове план комедии, где табель о рангах будет играть не последнюю роль. «Дожидаюсь часов шесть,— пишет он из Подольска тому же Н. Прокоповичу,— но и здесь видно провидение. Может быть, семена падут не на каменистую и бесплодную почву».

О своей комедии Гоголь сообщит из Васильевки П. А. Плетневу. Он сознается, что начал писать ее, но не смог продолжить. Перо стало тыкаться в такие опасные для цензуры стороны, что пришлось отложить ее.

Комедия эта должна была называться «Владимир третьей степени», и героем ее был чиновник, вообразивший себя орденом. Он так долго ждал награды, так верил и не верил, что ему вручат ее, что сошел с ума на этой почве. Теперь ему чудится, что он сам— орден. Он глядится на себя в зеркало и видит там орден, он идет по улице, и ему кажется, что все видят в нем не человека, а орден. Трагический этот сюжет потом перевоплотится у Гоголя в повести «Нос», где не сам герой, а только одна часть его тела — нос — превратится в статского советника.

Статский советник — чин шестого класса, почти что генерал. В табели о рангах, которую ввел в России еще Петр, всего четырнадцать классов. Нижний — коллежский регистратор (им был герой повести Пушкина «Станционный смотритель»), высший — канцлер (первый класс). Канцлером мог быть только один человек, тогда как коллежских регистраторов тысячи. Как, впрочем, и титулярных советников.

Но есть и над канцлером одно лицо, выше которого уже нет в государстве. Это лицо — царь. Он, пользуясь словарем Гоголя, самое «значительное лицо» из всех «значительных лиц». Царя Гоголь видел только несколько раз — и то издалека. То проезжающим в санях по зимней набережной, то из толпы народа на параде, то в окружении свиты у дверей русского посольства в Риме. К особе царя он не был допущен. Он был нуль для царя.

Таким нулем чувствует себя в присутствии «значительного лица» Акакий Акакиевич Башмачкин в повести «Шинель». Нулем называет себя, сравнивая свое положение с положением своего начальника, и герой «Записок сумасшедшего» Поприщин. Он, кстати, тоже титулярный советник.

person/gogol.txt · Последние изменения: 2013/01/12 18:57 (внешнее изменение)
 
Recent changes RSS feed Donate Powered by PHP Valid XHTML 1.0 Valid CSS Driven by DokuWiki